Художник, музыкант, арт-директор и экстрасенс Сергей «Пахом» Пахомов: «Мемы — это сгусток харкотины»
Сергей Пахомов — выдающийся современный художник, чей образ знаком миллионам людей. Сказались и 17-летней давности главная роль в «Зеленом слонике» — самом меметичном отечественном арт-хаусе, взорвавшемся в интернете спустя годы после выхода в донельзя ограниченный прокат, и прошлогоднее участие в сверхпопулярной передаче «Битва экстрасенсов». Картины Пахомова можно найти в галерее Saatchi в Лондоне, он снимает кино с Валерией Гай-Германикой, играет в спектакле «Театра.doc», появляется в телеэфирах, выпускает странные книги, обзавелся собственной линейкой значков и продолжает непрерывно увеличивать обороты своей странноватой, но вдохновляющей деятельности. 24 декабря в рамках совместного проекта «Инде» и ЦСК «Смена» «Теории современности» состоятся лекция Сергея Пахомова «Как стать богатым и счастливым после смерти» и концерт «Пахом сказал». Главный редактор «Инде» Феликс Сандалов поговорил с художником о том, откуда брать силы, как жить и как умирать.
Программное музыкальное высказывание Пахомова, много говорящее о приоритетах артиста — эстетических и мировоззренческих
Как ты думаешь, в чем главное отличие Казани от Москвы?
Московская цельность — это эскапизм, дробление, мерцание бесконечное, невозможность занять какую-либо позицию, необходимость все время меняться со скоростью света. Отсюда же всевозможные директивы бесконечные, все это бюрократическое движение, скачки евро и доллара. А для Казани, мне кажется, характерно естественное состояние покоя. Ну это если о поэтической стороне говорить.
А с татарской культурой ты как-то соприкасался?
Я люблю татар за силу. Это близкая мне сила — сила красоты. Вот в бане если татары делают пар, то это будет мощнейший пар, который тебя пробьет и всего переделает. И татарские женщины мне очень нравятся, они всегда побеждают возраст. И еще одно важное качество — это татарский характер во время драк: они отчаянные кулачные бойцы, а эта отчаянность сама по себе прекрасна, так как погружает нас в какую-то глубокую древность, в нечто очень чистое, незамутненное.
В Москве люди буквально помешаны на собственном здоровье, куда сильнее, чем в Казани. Как ты считаешь, почему?
Дело в том, что в Москве больше напоминаний о смерти. И поэтому хочется ее избежать подсознательно — спрятаться куда-нибудь. Например в так называемое здоровье. Но оно ускользающее, это самообман, потому что воздух в Москве чудовищный. Это абсолютно иллюзорное действие: в этом адовом котле люди пытаются заботиться о своей оболочке. Их движение в сторону здорового образа жизни и красивого тела не мимикрическое, которое помогло бы выжить рыбам-мутантам в Москва-реке: взял ты, надышался этим угарным газом, и все — уже состоишь из каких-то других молекул, гнилостных, химических, и как-то тебе уже легче, ты в полукиборга превратился. Москвичи не меняются, а создают иллюзию изменений. И второй момент: возьмем советское время, когда вокруг была сплошная серь, которая сейчас эстетизируется и которая вообще-то достойна эстетизации, недаром у концептуалистов главный цвет — это серый. А внутри квартир у людей была иллюзия красоты: там лежали пустые пачки из-под зарубежных сигарет, бутылки из-под мятного или яичного ликера, то есть такой маленький внутренний раек. А когда ты выходил из квартиры, оказывался опять в таком гумусе серости и вот этой вот унылой тоски. И иллюзия внутреннего ******* [выпендрежа], и пародии на дворец — это до сих пор одна из стратегий сохранения здоровья в сегодняшней Москве.
Почему в Москве больше смерти?
В Москве очень много ритуальных напоминаний, потому что — что такое движение в сторону смерти? Это ритуализация, которая уже в нас заложена. Как в физике Вселенной, так и в симметрии тела, в движении планет и смене времен года и даже дня. Все это непрерывный отсчет — тик-так, тик-так, идет-идет-идет, родился-умер. А чем наполнена Москва? Счетчиками, которые отсчитывают твою жизнь, напоминают тебе о бренности, что ты движешься не куда-то там в будущее, а, наоборот, к концу. Все эти счетчики на воду, автозаправки, счетные палаты… Москва переполнена этим. Отсюда угрозы: если не оплатишь те или иные услуги в определенный срок, придется съехать. То есть здесь все построено на отсчете дней и на освобождении места. Дети ждут, когда бабушки отойдут в мир иной, чтобы переехать в их квартиру. Да и просто переезжают постоянно — здесь поснимал, там поснимал. Люди обувь меняют часто. И не только обувь — зимой зимняя резина, летом летняя. Все это тоже смертельный отсчет.
Пахом с одинаковой легкостью устраивает перформансы как в ночных клубах или богемных кафе, так и на митингах или просто посреди бурлящей жизнью улицы в полном соответствии с традицией русского юродства
Мне понравился ваш новый альбом с Мишей Вивисектором – «Arcadiя». На нем много рефренов и созвучий между песнями: например «Балаклава» и «Симферополь» или «Чпок» и «Рукопашный бой». По поводу последней песни хотел спросить: какое место в твоей жизни сейчас занимает насилие?
Все мои песни идут от лица некоего персонажа или от определенного состояния. «Рукопашный бой» — это песня, идущая от честности. Потому что сам по себе рукопашный бой — это нечто открытое и человеческое. И это очень важно: когда я был на «Битве экстрасенсов», я понял, что главное мое оружие здесь — это такая особая форма насилия, потому что телевизионное пространство, оно, конечно, подразумевает нападение на тебя и отражение тобой удара, то есть это действительно такой бесконечный поединок. И самый близкий мне рукопашный бой — это именно что движение души, так называемая доброта или искренность. Это мое лучшее оружие. Или вот недавно, например, меня неоднозначный писатель Захар Прилепин пригласил к себе на передачу. Многие считают, что к нему нельзя ходить, потому что это зашквар, но когда ты обладаешь искусством рукопашного боя, то есть языком душевности владеешь, то тебе никакие захары прилепины не страшны и никакие зашквары тоже. Я понял, что должен отвечать на его вопросы абсолютно искренне и только этим я могу победить — уходя от полемики или от агрессии. Как ты знаешь, мне недавно 50 лет исполнилось, поэтому если говорить о насилии, то я сейчас склонен к насилию добром и душевностью.
Сегодня много разговоров о том, что атом нового культурного кода западной цивилизации — это мем. Исход недавних американских выборов тоже намекнул на то, что тот, кто контролирует мемы, контролирует Вселенную. Как человек, который уже довольно давно и заметно — я бы даже сказал, влиятельно — меметизировался, что ты можешь рассказать по поводу этого процесса?
В свое время я изобрел так называемый «прием харчка»: любое послание в мир — это такой харчок, и он должен быть достаточно увесистый и упругий, чтобы им как-то пробить или хотя бы оставить след на пузатом брюхе гуттаперчевого мира. А что такое вообще харчок? Это действие краткое, жесткое, быстрое и точное. Но выхаркивание — это еще движение из души, откуда-то из глубины. Место, где эти сгустки слизи обитают, — это же где-то рядом с душой, рядом с сердцем. Я находил массу подтверждений, что харчок активно используется в поединках криминальных групп. Есть бритвенный харчок, когда прячется бритва за щекой и выплевывается в лицо противнику. Есть харчок сифилитика или особо могучий спидный харчок, когда инфицированный человек плюет в нос или в рот противнику. И, конечно, мемы — это и есть такой сгусток харкотины. При этом в случае с хорошим мемом она должна быть плотная, зеленоватая, структурированная, осязаемая. И у меня идет большая душевная работа по придумыванию таких кратких плевков в реальность. И отчасти это похоже на процесс метания икры, такое оплодотворение пространства вокруг.
Есть ли какие-то пределы у этого процесса? Год назад мы говорили с тобой о том, что есть художник Сергей Пахомов, а есть Пахом, и они сосуществуют, хотя Пахом периодически берет верх. Влияет ли это на твою душевную организацию?
Конечно, это присутствует. Я просто вооружен Пахомом, а Пахом, в свою очередь, вооружен мной, что очень приятно. Так как мой образ размыт, его сложно отсканировать из-за его двойственности, я надежно защищен. А в случае полемики с агрессивными людьми, чего я не люблю, на мою защиту встает Пахом, а ему можно все, и он часто так спасительно очень выступает — люди разбегаются в ужасе. И в этом есть элемент практики: если ты носишь 20 лет лапти, то ты становишься мастером ношения лаптей. Они у тебя долгое время не снашиваются, твой шаг органичен, ты на правильные коренья наступаешь и просто летаешь на волшебных лаптях. Так же и мое шизофреническое раздвоение и периодическое объединение привело к тому, что я смотрю на мир четырьмя глазами. Практикой я занимаюсь с утра до вечера, так что развитие есть, и огромное. И еще одна задача здесь — это жить воспоминаниями по поводу самого себя, оставлять за собой какие-то черты характера, культивировать их. Я вот, например, люблю зимой спать и активно это практикую. То есть — есть еще такие земляные линии, так называемые корни, roots. Которых я держусь, разумеется.
Ты часто общаешься с молодыми людьми, с художниками, с музыкантами, вокруг тебя вообще очень много молодежи. Но что ты говоришь им о занятии современным искусством, советуешь ли ты им развиваться в этом направлении или говоришь, что, напротив, надо бежать стремглав прочь от всего совриска?
Я не думаю, что здесь есть какой-то абсолют: счастливые молодые художники, которые занимаются совершенным искусством, которое, в свою очередь, идеально входит в мир и меняет его в лучшую сторону. Я вообще немножко по-другому к этому отношусь. Я считаю, что сейчас в первую очередь нужно выживать, чтобы тебя не поразила эбола энтропии, и проще всего это делать в каких-то кружочках, бандочках, сообществах. И современное искусство — это не самая плохая бандочка: чтобы иметь половых партнеров, иметь возможность потрепаться на интересующие тебя темы, помечтать, повыпендриваться. И я вижу, что это очень хорошая терапия, потому что объединение художников приводит к тому, что они начинают чувствовать себя отличными от мерзкого серого стада, чувствовать себя избранными. Это все очень правильные качества для художника. Да, они развращают личность, создают условия для дальнейшего разочарования и для страданий, но страдания и боль — это тоже краска, между прочим, немаловажная для художника и его несчастно-счастливой жизни. Но опять же, если планку задирать, то, конечно, партийные задания вроде спасения мира — это для других сообществ, для бомбистов или практиков анархического толка. А художественность — она всегда такая более бесполая и хрупкая, и в этом ее прелесть.
Есть ли, на твой взгляд, сейчас какие-то мощные секты или кружки, в которых люди по сей день уходят в раж, в неистовство, самопожертвование?
Я не занимаюсь аналитикой, стараюсь двигаться чувственно, это ближе моей натуре, поэтому я считаю, что все всегда одинаково происходит, все всегда было и всегда будет. Всегда есть какие-то сгустки силы, просто, чтобы их найти, нужна включенность в окружающее. Если ты не почувствовал, что место сбора находится в подвалах или недостроенных домах, то ты мимо прошел и попал в так называемое комфортное. Но комфорт — это обманчивая штука, равно как и мудрость тоже обманчива. Мудрость — это вообще чудовищная вещь, мудрость — это когда все ясно, а когда все ясно — это хуже чем смерть. А комфорт — это комплекс псевдосчастья, пронизанный ритуалами соответствия системе ценностей. И это все очень подозрительно — для мятежных натур, естественно. А для мясных машин — нет, потому что они ближе к животному, искреннему счастью, к радости получения некоего бонуса от жизни.
Какая музыка звучит в твоем доме?
Последние полгода у меня постоянно играет электронная музыка, и транс, и техно, и вот Муджус песенный мне очень близок тоже. Я тут как раз недавно об этом с молодыми художниками говорил: они спрашивали, как надо жить, и я ответил, что жить надо волной. А как это? Да просто вытаращить глаза, растопырить руки-пальцы и переть. По-пазолиниевски надо жить, потому что вот любой композитор написал 15 симфоний, и все — истончился, умер; но если ты волна, то ты во вневременном пространстве находишься, не можешь так просто закончиться. И электронная музыка — это музыка волны, в ней нет ярко выраженной композиции, нет начала, нет конца, и мне все это дико нравится.
Что ты думаешь по поводу считывания и трактовки знаков? Художникам твоего круга свойственно расширенное толкование происходящего с ними — от того, через какой турникет они прошли в метро, до цвета куртки первого встреченного человека. Откуда вообще берется такой полумистический подход?
Создание особых внутренних ритуалов — это свойство, характерное для психического заболевания. Такое бывает в больницах: один перепрыгивает через каждую восьмую плитку, другой мочится на каждый синий угол. А так как мы все дети, особенно в художественном сообществе, то этот коллективный инфантилизм — тоже особая практика. Художники — это вообще рыцари детства. И если не задействовать подобные ритуалы, то можно вообще повеситься. Ведь ну что это такое — каждый день надевать носки по утрам? Или смотреть на ноги свои каждый день. Сейчас я, правда, делаю все это только если вспоминаю, а если не вспоминаю — не делаю. То есть мне сейчас все по барабану стало, понимаешь? Такое состояние полузабытья относительно всего, и ритуальности тоже. Это специальная приятная броня.
Расскажи о спектакле «Теплая кожа агитационного фарфора», в котором ты принимал участие. Что это такое было?
Надо отметить, что в том, что касается публичных проявлений, я давно уже отказался от артикуляции и вообще от каких-либо слов. Я работаю в области мычания и бормотания. У него везде есть свои братья и сестры — и в музыке есть бормотание, и в кино. Вот я, например, всю жизнь пишу одну и ту же картину, не выбрасываю подрамники с холстами, а переписываю ее, то есть она живет вместе со мной, развивается. У теоретиков современного искусства есть конкретное название такой деятельности — картина как дневник, картина как отражение. Вот ты идешь с ней по жизни, как с каким-то идолищем, кормишь ее, рубцы наносишь. «Теплая кожа агитационного фарфора» — это проект «Театра.doc», и я для них сделал спектакль мычания, сыграл разных персонажей, которые что-то такое провывали и исчезали, провывали и исчезали. И концерты я сейчас даю примерно такие же. Я же не репетирую. Важно, что у меня рот чем-то набит, и еще важнее, чем он набит и как. Некоторые говорят: жалко, не слышно слов. А я считаю, когда ничего не понятно — это хорошо, это время свободы. Пускай и короткое.
Мы заговорили про твои недавние проекты: поясни, что за фильм «Мысленома», к которому ты тоже приложил руку?
Это как раз из духовных практик последнего времени — я стал очень бережно относиться ко всем предложениям извне. Меня просят что-то сделать, и я не оцениваю это с точки зрения некоей практичности, а только как дар божий. И вот мне позвонила Маша Федоренко и говорит: есть сценарий. А так как я на искреннем теперь, то я прочитал сценарий и говорю: сценарий говно, надо все переделывать. Она девочка пластичная, услышала меня, у нас завязался диалог, и постепенно из него родился фильм — такой короткий метр, рождающийся внутри актера. Хотя даже не актера — я вообще слово «актер» не люблю по отношению к себе. Актер — это такой робот немножко: включился-выключился. Мне о Жириновском рассказывали, что он абсолютно ватное существо перед эфиром, а потом вдруг как вспыхнет: глаза горят, руками машет. Эфир заканчивается, и он опять как жижа растекается. То есть это такое профессиональное свойство. А я-то включен постоянно. В этом мне близок Уиллем Дефо, потому что он вроде как исходно-то актер, но при этом представляет театральную экспериментальную сцену Нью-Йорка, и в любом фильме он в первую очередь — Уиллем Дефо. А вот я — Пахом. И я это несу людям, а за этим тянется вся цепочка образов. Сейчас, к слову, меня стали активно ненавидеть, а это приятный момент, который говорит о том, что все-таки не растворился, не исчез в мемах, что я еще есть. Ненавидеть — это вообще важно. Взрослые люди, мои ровесники, достаточно умные, пишут мне какие-то проклятия, как будто в них зверь проснулся. Но реакция ненависти — это же тоже форма любви. Проклятия — это хорошие знаки, они показывают, что ты на верном пути. Я ведь часто впадаю в депрессии, склонен грустить, а такие бодрящие толчки, конечно, помогают.